«Последнее время»
Дата создания:
святитель Игнатий (Брянчанинов)
В чем измеряется смиренномудрие как одна из основных добродетелей христианского ума? «Истинное смиренномудрие — характер евангельский, нрав евангельский, образ мыслей евангельский» (свт. Игнатий (Брянчанинов). Аскетические опыты. О истинном и ложном смиренномудрии / Полн. собр. твор. святителя Игнатия Брянчанинова. М., Паломник», 2000. С.497). Следовательно, в историософии смиренномудрие будет выражаться в трезвом пессимизме, потому что Евангелие неоднократно рисует перед нашим взором самую трагическую перспективу мировой истории, со всей однозначностью говорит о неотвратимо приближающемся конце мира. «Благодатное <…> видение погибельной бездны, в которую ниспал род человеческий, вот невидимые признаки смирения, вот первоначальные чертоги этой духовной палаты, созданной Богочеловеком» (там же; с.499). «Дети! последнее время. И как вы слышали, что придет антихрист, и теперь появилось много антихристов, то мы и познаем из того, что последнее время» (1Ин 2:18).
В противоположность этому «благодатному вИдению» новому гностицизму свойственен эсхатологический нигилизм как отрицание открытого в Новом Завете основного вектора мировой истории, движущейся по направлению к духовной гибели человеческой цивилизации, и насаждение альтернативных теорий историософского оптимизма. Неогностическая концепция истории характеризуется идеями «плавного перехода» исторического времени в вечность Царства Небесного; «некатастрофическим сценарием» превращения ветхого мира в «новую землю»; рефлексией исторического будущего как «эпохи Святого Духа», «Церкви Третьего Завета», «эры Водолея», рождения «новый человеческой расы» и т.д. Причиной всего этого является как раз отсутствие добродетели смиренномудрия, которая есть благодать Божия, как и все христианские добродетели («истинное смиренномудрие – духовный разум. Оно – дар Божий, оно – действие Божественной благодати в уме и сердце человека» (свт. Игнатий (Брянчанинов). О истинном и ложном смиренномудрии. Цит. изд. С.498)). Этот ущерб смиренномудрия «компенсируется» гностической добродетелью «дионисического опьянения», «экстаза» и прочего «священного» бардака, царящего в уме гностика. Законодателем моды на такое (теософское, по сути) понимание мировой истории, как обычно, выступает Шеллинг как один из главных реаниматоров и популяризаторов средневекового мистицизма и античного гностицизма.
«Три
представленных времени — время замкнутости, творения и вечности — суть
χρόνοι αιώνιοι: выражение, которое можно перевести и как “вечные времена”,
чтобы именем “вечные” подчеркнуть противоположность относительным
временам этого мира, — и как “мировые времена”; в соответствии с этим три
времени суть “мировые эпохи”, а система этих трех времен — система мировых
эпох. В этих временах заключено троякое отношение: во-первых, отец в
исключительном владении бытием; во-вторых, подчиненность бытия сыну — это время
последовательного преодоления; наконец, в-третьих, время окончательного
преодоления, время, вновь приведенное к свободе, — это время будущего, т.е.
завершения времени, и это — время духа» (Шеллинг Ф.В.Й. Система мировых эпох. Томск, изд. «Водолей», 1999. С.301).
Здесь же Шеллинг, не удержавшись (словно вещающая сивилла Блаватская), делает признание об источнике этой открывшейся ему «эзотерической тайны» бытия, недоступной простым смертным:
«Эта идея уже
высказана <…> одной сектой в Средние века, однако преследования [со
стороны «темных схоластов». – А.Б.] сделали ее именно сектантской. Несколько
глубокомысленных мужей XIII в. отстаивали идею, согласно которой время
В.З. есть время отца, время Н.З. время сына, а время будущего — время духа.
Наше время слишком немощно, чтобы судить о таком воззрении; но в определенном
смысле каждый согласится с глубокими и волнующими словами Лессинга: “Да, оно
грядет, и оно, несомненно, наступит — время нового Евангелия”» (там же; с.301-302).
Соответственно, весь пафос полемики отечественных носителей «нового религиозного сознания» с русской «схоластикой» (то есть с ортодоксальным учением Церкви вообще и ортодоксальной историософией, в частности) есть репрезентация на Православном Востоке этой западной контроверзы новых гностиков-сектантов (шеллингианцев и гегельянцев) с традиционным учением Церкви.
«Включение истории в христианство вовсе не ограничивает истории, не суживает ее, ибо великий поток истории течет “в ту же сторону”, что и христианство. Изжитое лишь частично передовыми элементами человечества весьма часто ошибочно принимается за изжитое до конца всеми. Однако есть высокие ценности, подлежащие не отмене, а лишь преображению».
«Одна борьба запечатлена печатью старых отживающих ценностей. А другая вся устремлена в будущее. Конечно, в борьбу за старое нельзя вложить столько пафоса, сколько в борьбу за новое. И вот в этом пункте мои возражения сводятся к призыву быть философски и психологически более последовательными, т.е. уметь не с упадочной и пессимистической психологией встречать грубые этапы исторического развития, а с психологией мужественной. Тот, кто не способен религиозно вместить войну, тот обязательно религиозно отвратится и от всякой иной общественной борьбы. Такова живая психология: либо она мужественна и активна по всей линии, либо теплична, аскетична и брезглива к делу внешнему по всей линии».
«Что же это более высокое, это “завтра”? Это будет уже новое мировоззрение, которое теперь только нарождается, но которое, насколько мы его можем теперь понимать, представляет собой завершение развития человечества. Это третье мировоззрение признает, что верховной целью общежития является не общество, не большинство, а каждая человеческая личность, каждая индивидуальность. Это то, что я называю христианским индивидуализмом» (Гиппиус З. История в христианстве / Религиозно-философское общество в Санкт-Петербурге (Петрограде): История в материалах и документах 1907–1917. М., «Русский путь», 2009. Т.3. С. 67, 72-73, 79).
Определение «христианский» у Гиппиус как раз и означает «гностический», потому что, очевидно, что концепты «исторического преображения», «передовых элементов человечества», «высокого завтра» как «завершения развития человечества» и т.д. это штампы философии всеединства как религиозного эрзаца Христианства. «Может быть и произвольное смиренномудрие: его сочиняет для себя душа тщеславная, душа обольщенная и обманутая лжеучением, душа, льстящая самой себе, душа, ищущая лести от мира, душа, всецело устремившаяся к земному преуспеянию и к земным наслаждениям, душа, забывшая о вечности, о Боге». «Произвольное, собственного сочинения смиренномудрие состоит из бесчисленных разнообразных ухищрений, которыми человеческая гордость старается уловить славу смиренномудрия от слепотствующего мира, от мира, любящего свое, от мира, превозносящего порок, когда порок облечен в личину добродетели, от мира, ненавидящего добродетель, когда добродетель предстоит взорам его в святой простоте своей, в святой и твердой покорности Евангелию». «Сатана принимает образ светлого Ангела <…> его учение принимает вид учения Христова; состояния, производимые его обольщениями, принимают вид состояний духовных, благодатных; гордость его и тщеславие, производимые ими самообольщение и прелесть принимают вид смирения Христова» (свт. Игнатий (Брянчанинов). О истинном и ложном смиренномудрии. Цит. изд. С.498-499).
Пожалуй, впервые в истории русской мысли принципиальность этого вопроса со всей отчетливостью сказалась в споре Достоевского и Леонтьева, суть которого состояла как раз в противоположном переживании и понимании хода и содержания мировой истории. Христианскому уму Леонтьева был неприемлем именно не оправданный ни истинами Откровения, ни самой исторической реальностью наивный оптимизм Достоевского, исступленно строящего те же самые шеллингианские замки грядущего на песке гуманистического утопизма как неогностицизма. «…либеральный прогресс верит больше в принудительную и постепенную исправимость всецелого человечества, чем в нравственную силу лица. Мыслители или моралисты, подобные автору "Карамазовых", надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство обществ» [иными словами, Леонтьев говорит о мнимой оппозиции просветительского либерализма и романтизма, поскольку в основе их лежит одна и та же идея гностического развития, которая лишь выражается в различных формах]. «Христианство же не верит безусловно ни в то, ни в другое – то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле. Вот разница. <…> Верно только одно – точно, одно, одно только несомненно – это то, что все здешнее должно погибнуть! <…> Слишком розовый оттенок, вносимый в христианство этою речью г.Достоевского, есть новшество по отношению к Церкви, от человечества ничего особенно благотворного в будущем не ждущей; но этот оттенок не имеет в себе ничего – ни особенно русского, ни особенно нового по отношению к преобладающей европейской мысли XVIII и XIX веков» (Леонтьев К. О всемирной любви / Леонтьев К. Восток, Россия и Славянство. М., «Республика», 1996. С.317-322).
* * *
Однако в оппозиции Леонтьева и Достоевского (или Леонтьева и – шире – славянофилов и западников) все слишком очевидно (то есть ортодоксальность первого и неогностицизм второго, который даже хилиазмом не брезговал). При этом в религиозном сознании эпохи имела место позиция, если так можно сказать, еще более трезвомысленная (то есть более пессимистическая в плане философии истории, или еще точнее отражающая христианское понимания истории), чем позиция самого Леонтьева, который при всей своей безусловной правоте в полемике с романтическим социал-утопизмом почвенничества и прогрессизмом либералов, все-таки допускал какое-то дальнейшее развитие Христианства в мире (а именно, цивилизации византийского типа, пусть и в локальных, а не «всечеловеческих», как Достоевский, формах). «Чистый разум, или, пожалуй, наука, в дальнейшем развитии своем, вероятно, скоро откажется от той утилитарной и оптимистической тенденциозности, которая сквозит между строками у большинства современных ученых, и, оставив это утешительное ребячество, обратится к тому суровому и печальному пессимизму, к тому мужественному смирению с неисправимостью земной жизни, которое говорит: "Терпите! Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Такое состояние, такие колебания горести и боли - вот единственно возможная на земле гармония! И больше ничего не ждите» (Леонтьев К. О всемирной истории. Цит. изд. С.318). Но, как показало время, даже такое вполне благочестивое ожидание, или гипотетическое допущение (упование на разум «чистой науки», то есть на его христианизацию) было слишком благодушным у самого Леонтьева («наука должна будет неизбежно принять тогда более разочарованный, пессимистический, как я сказал, характер. И вот где ее примирение с положительной религией, вот где ее теоретический триумф: в сознании своего практического бессилия, в мужественном покаянии и смирении перед могуществом и правотою сердечной мистики и веры»). Но, как мы теперь знаем, исход из идеологического тупика модерна, и научная, и философская, и политическая мысль в подавляющем большинстве случае находит в постмодернистской радикализации революционных установок модерна, а не в стратегическом отказе от них ради примирения с Христианством (то есть с вероучением Церкви). И в этом у Леонтьева сказывалась пусть и незначительная, но все-таки инерция, или рудименты того же романтизма с его эстетизацией христианства; того же славянофильства с его гуманистической верой во «всецелый разум».
«Исходя из положения о первенстве духа, Леонтьев, в чьей душе боролись эстетика и христианство, подчеркивал, что для восточноправославного мира нужно как можно больше единства церковного и как можно меньше единства государственного. Не политические интересы, не достоинства или недостатки, свойственные нации или отдельной личности, а отвлеченные идеи и общие интересы являются той базой, которая служит как для соединения, так и для разъединения. Именно поэтому "самый грубый или алчный черногорский воин, самый легкомысленный и пустой румын, самый надменный и коварный грек, самый упрямый и лукавый болгарский чорбаджи должны быть для нас дороже и ближе самых просвещенных, изящных и самых благородных по характеру английских лордов, дороже и ближе самых простодушных, честных мусульман, самых безукоризненных по свойствам и образу жизни папистов". Леонтьев настойчиво пытается найти ту верную и единственную тактическую линию поведения, которая бы позволила отсрочить наступление гибельного третьего этапа [разложения и гибели в противоположность «третьему этапу» гностического «синтеза». – А.Б.]. Считая, что политический панславизм, по своей сути европейский, ведет к революции, Леонтьев предлагал обособить Россию в духовной, умственной и бытовой жизни, т.е. "подморозить" державу. Именно поэтому он с большим удовлетворением воспринял курс Александра III на укрепление самодержавных начал и на борьбу с либерализмом. Но в то же время Леонтьева не следует смешивать с К. П. Победоносцевым — этим столпом консерватизма и, казалось бы, его "коллегой по идейным убеждениям". Разница — огромная. Сам Леонтьев отзывался о Победоносцеве так: "Он как мороз; препятствует дальнейшему гниению; но расти при нем ничего не будет. Он не только не творец; он даже не реакционер, не восстановитель, не реставратор, он только консерватор в самом тесном смысле слова; мороз, я говорю, сторож; безвоздушная гробница; старая "невинная" девушка и больше ничего!!" Этот хлесткий отзыв показывает всю разницу между Леонтьевым как творцом, ищущим спасение России в евразийстве в его особых формах, и Победоносцевым — государственным мужем, деятельность которого не поднималась выше уровня того же самого "нигилиста", только со знаком "минус". Один из путей спасения России Леонтьев в работе "Византизм и славянство" связывал с разрешением Восточного вопроса и занятием Константинополя (Царьграда). Именно с этим городом были сопряжены заветные, "безумные" мечты той части русского общества, которая видела Россию наследницей Византии» (В. И. Косик. Константин Николаевич Леонтьев: реакционер, пророк? / Леонтьев К. Восток, Россия и славянство. М., «Республика», 1996. С.9).
И история показала, что прав оказался Победоносцев, а не Леонтьев. Мы сейчас (благодаря, конечно, заведомому преимуществу исторической дистанции, а не каких-либо персональных добродетелей) можем говорить об этом с полной уверенностью. Россия стояла накануне духовной катастрофы, и стратегия «замораживания» Победоносцева (которую разделял и Леонтьев, но только в более умеренной форме, сочетающейся с элементами дальнейшего «развития» на христианских началах), то есть консервации и охранения всего того духовно здравого, что еще можно было удержать в этой прогнившей, внутренне тлеющей конструкции, была именно признаком подлинного смиренномудрия, истинной мудрости и трезвости. Тогда как в уме Леонтьеве (при всей его, повторим, блестящей и уникальной для современника критике славянофилов и Достоевского именно за их «розовый» лжехристианский оптимизм) все-таки продолжал «бороться романтик с христианином», результатом чего была собственная концепции «развития Православия в международном масштабе» (пусть и ортодоксальная, то есть византийская, по духу и форме, в отличие от гностических утопий панславянства и всечеловечности). Но суть была в том, что и Византия, и Святая Русь были уже историческим прошлым, причем, безвозвратным. «Гнилость» мира носила апокалиптический, то есть необратимый характер, который можно было именно только «подморозить» на еще какое-то время, а не выращивать на этом тлене оранжереи «третьего Рима». Поэтому оказываясь, несомненно, «правее» (трезвее, мудрее, ортодоксальнее) Достоевского и Киреевского, Леонтьев оказывался «левее» Победоносцева, о котором (в порыве какой-то досады, конечно, и тем не менее) он написал буквально то же самое (по духу и по мысли), что Хомяков – о митр. Макарии (там «мертвая схоластика», здесь – «бездушная гробница»).
«По причине иссякновения благодатных руководителей, по
причине умножения лжеучителей, обманутых бесовскою прелестию и влекущих весь мир в этот обман, необходимо жительство, растворенное смирением, необходимо точнейшее
жительство по евангельским заповедям,
необходимо соединение молитвы с
плачем о себе и о всем человечестве,
необходима осторожность от всякого увлечения разгорячением, думающим совершать дело Божие одними силами
человеческими, без действующего и совершающего Свое дело — Бога. Спасаяй да спасет
свою душу, сказано остатку христиан, сказано
Духом Божиим. Себя спасай! блажен, если найдешь одного верного
сотрудника в деле спасения: это — великий и редкий в наше время дар Божий.
Остерегись, желая спасти ближнего, чтоб он не увлек тебя в
погибельную пропасть. Последнее случается ежечасно. Отступление попущено Богом: не покусись остановить его немощною рукою твоею. Устранись, охранись
от него сам: и этого с тебя достаточно. Ознакомься с духом времени, изучи его,
чтоб по возможности избегнуть влияния его» (свт. Игнатий (Брянчанинов).
Отечник. Заключение / Полн. собр. твор. святителя Игнатия Брянчанинова. М.,
«Паломник», 2006. Т.6. С.494).
«Знаете ли, какие у меня безотрадные мысли? И не без
основания. Встречаю людей, числящихся православными, кои по духу вольтериане,
натуралисты, лютеране и всякого рода вольнодумцы. Они прошли все науки в наших
высших заведениях. И не глупы и не злы, но относительно к вере и к Церкви
никуда негожи. Отцы их и матери были благочестивы; порча вошла в период
образования вне родительского дома. Память о детстве и духе родителей еще
держит их в некоторых пределах. Каковы будут их собственные дети? И что тех
будет держать в должных пределах? Заключаю отсюда, что через поколение, много
через два, иссякнет наше Православие» (свт. Феофан Затворник. Письма о
христианской жизни. М., «Правило веры», 2007. С.138-139).
В наше время
(которое, конечно, является уже самым «последним», или временем окончательного
«иссякновения Православия», что одно и то же) неогностический оптимизм
выражается, прежде всего, в идеях масштабного реформирования Церкви, адаптации
ее к современности ради серьезного прорыва в плане миссионерской деятельности,
то есть охвате максимально широкого круга социально-культурных групп расширяющимися
«церковными границами» (в то время, когда нужно «подручными средствами»
пытаться спасти хотя бы немногих, духовно погибающих «ближних», то есть самих
формально православных христиан, которые «к вере и к Церкви никуда негожи»). О
«золотом веке христианства» как будущем России во главе «остального
христианского мира» и прочих «монотеических религий» периодически можно
услышать от самых высоких лиц Церкви. Увы, но это означает, что и в их умах продолжается
«борьба романтизма и христианства», «дионисического опьянения» и благодати
смиренномудрия.
«Дух
времени таков, что скорее должно ожидать окончательных ударов, а не
восстановления. Спасаяй да спасает свою душу, сказали святые Отцы» (Переписка
святителя Игнатия с игуменом Антонием (Бочковым). № 18 (от 21.02. 1863 года) /
Там же. Т.4. С.547).
Александр Буздалов
Комментарии
Георгий Селин
2020-08-27 05:23:06
Хорошая статья, Александр Вячеславович! Только вот название не соответствует содержанию. Слишком пространное. Или эта статья пока только набросок того, что со временем будет развито? Вопрос первый. Как согласовать Ваши слова о том, что Леонтьев «при всей своей безусловной правоте в полемике с романтическим социал-утопизмом почвенничества и прогрессизмом либералов, все-таки допускал какое-то дальнейшее развитие Христианства в мире (а именно, цивилизации византийского типа, пусть и в локальных, а не «всечеловеческих», как Достоевский, формах)» со словами самого Леонтьева, что «Христианство же не верит безусловно ни в то, ни в другое – то есть ни в лучшую автономическую мораль лица, ни в разум собирательного человечества, долженствующий рано или поздно создать рай на земле. Вот разница. <…> Верно только одно – точно, одно, одно только несомненно – это то, что все здешнее должно погибнуть!» И второй вопрос. Как согласовать слова Леонтьева, что «Мыслители или моралисты, подобные автору "Карамазовых", надеются, по-видимому, больше на сердце человеческое, чем на переустройство обществ» со словами Достоевского «Константинополь - рано ли, поздно ли, должен быть наш»?
Буздалов А.
2020-08-27 07:46:39
Полагаю, о. Георгий, что это некоторое противоречие у Леонтьева (на которое Вы указываете) как раз и является следствием (или рудиментом) указанной "борьбы эстетики и христианства", то есть романтизма и Христианства. У Достоевского же - его противоречия - другой природы: здесь это уже внутренняя диалектика гностицизма. Но в данном случае у Достоевского даже никого противоречия нет: почвенническое самоспасение индивида (нравственное самосовершенствование каждого) поступательно переходит в самоспасение общества и человечества. Там (в гностической политике социал-революционеров) теургия сразу в глобальном масштабе, здесь (у почвенников) та же самая теургия (гностическая религия самоспасения) по преимуществу в более камерном виде квазибожественного пересоздания человеком самого себя, своей души. Но и "всечеловеческими" проектами аналогичного "жизнетворчества" почвенник (сознавший свое божественное всемогущество гностик) отнюдь не чурается. Леонтьев ко всему этому, конечно, уже никого отношения не имеет. У него именно только последние рудименты гуманизма (которые только на фоне святителей можно увидеть), как бы постскриптум этих страстей разума.
Иерей Феодор Евдокимов
2020-08-28 14:37:24
Это страшный дух нашего времени. Действительно погибаеш духовно, как только в сердце укроется это ложная надежда на "Второе крещение" Руси, на какое то возрождение, появляется это гностический оптимизм. Единственное возможное для христианина второе крещение - покаяние. Как только это "зарубить на носу" или "на лбу написать"?!