Меню

Пророчества Достоевского: мифы и реальность

Дата создания: 

15/11/2020


 

Общим местом апологической литературы о Достоевском стал его титул «великого пророка земли русской».

«...мы, безумные, смеялись над нашим пророком именно за эти предсказания, хотя и благоговели перед его гениальным умом и талантом. <...> А теперь <...> мы готовы признать эти предсказания за непосредственные откровения Божии».1

Настала пора выяснить, насколько это соответствует действительности, благо, что историческая дистанция позволяет сделать это без особого труда.

Основной причиной попадания Ф.М. в предсказатели будущего являются, конечно, его прогнозы относительно исторических перспектив революционного социализма (в «Дневнике писателя» и в романе «Бесы»). Здесь, действительно, писатель многое угадал и весьма достоверно описал. Говорим «угадал», а не «пророчествовал», потому что богословски это принципиально разные вещи. «Пусть они представят и скажут нам, что произойдёт; пусть возвестят что-либо прежде, нежели оно произошло, и мы вникнем умом своим и узнаем, как оно кончилось, или пусть предвозвестят нам о будущем. Скажите, что произойдет в будущем, и мы будем знать, что вы боги…» (Ис 41:22-23). «И люди, и Ангелы — и те и другие не знают будущего, а одной только Божественной Троице принадлежит знание будущего, и предосмысления будущего. <…> что узнают из вышней премудрости, то они и говорят».2 Беллетрист как художник слова, особенно такого драматургического склада, как Достоевский, является живописателем человеческих страстей. И, как всякая специализация, этот вид деятельности требует полного в нее погружения. Поэтому беллетрист (как всякий артист) сам живет исключительно страстями, познал их сполна не только в созерцании (или в других), но и в собственном опыте. Изображать «истину страстей» (А.С. Пушкин), то есть достоверно и максимально реалистично показывать аффекты человеческой души – вот основная сфера его деятельности. Непреходящая актуальность Достоевского и заключается в архетипическом (мифологическом) изображении им органики страстей. Отсюда типичная ошибка толкования «пророчеств» Достоевского (или любого другого «художника-пророка») как «постскриптума страстей», то есть как сделанных человеком, якобы уже свободным от страстей, очищенным от них, в результате чего приобретается способность смотреть на них со стороны, прозревать их «истину» не как правдоподобие изображения («мимезис», или «подражание», Платона), но «истину страстей» как их онтологическую душепагубность, или попросту греховность. Лучшим доказательством того, что даже те «пророчества» Достоевского, которые исторически, казалось бы, сбылись (касающиеся материалистического социализма, в частности), были осуществлены не в результате действия Святого Духа (как в пророчествах в собственном, или ортодоксальном значении этого термина: «не человек тот, кто изрекает пророчества, но Дух Божий; Он принимает вид и образ в пророках»),3 но в результате несовершенного человеческого «мудрования» («разумения» «падшего естества», искаженного греховными страстями ума потомка «ветхого Адама»), являются значительные погрешности и неточности даже этих предсказаний. Кроме того, сам Достоевский не считал эти историософские этюды своими главными пророчествами как духовным завещанием потомкам.

Подлинное эсхатологическое провозвестие Достоевского – это хилиазм.

«Там [в Апокалипсисе] именно сказано, что [после] во вре<мя> самых сильных несогласий не Антихрист [придет, но] придет Христос и устроит царство свое на земле (слышите, на земле) на 1000 лет. Тут же прибавлено: блажен, кто участвует в воскрешении первом, то есть в этом царстве. Ну вот в это время, может быть, мы и изречем то слово окончательной гармонии, о котором я говорю в моей Речи».4

То есть, хилиазм (милленаризм) – вот аутентичное содержание программной Пушкинской речи, или главное пророчество Достоевского, согласно его самосознанию. Поэтому хилиазм так или иначе содержится во всех текстах писателя программного характера, то есть транслирующих самые заветные его идеи как религиозно-философского мыслителя.

«…Не верьте Апокалипсису. <…> Патриархальность было состояние первобытное. Цивилизация — среднее, переходное. Христианство — третья и последняя степень человека, но тут кончается развитие, достигается идеал [новый Иерусалим, объятия, зеленые ветви] [В чем закон этого идеала? Возвращение в непосредственность, в массу, но свободное]».5

Речь идет о диалектическом цикле развития человеческого рода, согласно почвеннической историософии, вторичной в отношении западной философии истории (гегельянства и шеллингианства, в первую очередь, а также французского утопического социал-христианства). Поэтому этап «цивилизации», несмотря на все свои «издержки роста», является здесь необходимым «антитезисом», «переходным» периодом к «высшему» состоянию грядущего «синтеза».

«Человек как личность всегда в этом состоянии своего общегенетического роста становился во враждебное, отрицательное отношение к авторитетному закону масс и вcex. Терял поэтому всегда веру и в бога. (Тем кончались всякие цивилизации. В Европе, например, где развитие цивилизации дошло до крайних пределов, то есть до крайних пределов развития лица, — вера в бога в личностях пала.) Это состояние, то есть распадение масс на личности, иначе цивилизация, есть состояние болезненное. <…> Всё же будущее основание и норму социального муравейника социализм полагает в цели — в сытом брюхе, а для этого в беспрекословных муравьиных обязанностях».6

Социализм – это одна из последних форм «цивилизации» как необходимого периода исторического развития, а именно, ложный «синтез», или «всеединство», мнимый выход из тупика буржуазного индивидуализма, ложная «патриархальность», или «непосредственность».

«…в половине текущего столетия, некоторые из нас удостоились приобщиться к французскому социализму и приняли его, без малейших колебаний, за конечное разрешение всечеловеческого единения, то есть за достижение всей увлекавшей нас доселе мечты нашей. Таким образом, за достижение цели мы приняли то, что составляло верх эгоизма, верх бесчеловечия, верх экономической бестолковщины и безурядицы, верх клеветы на природу человеческую, верх уничтожения всякой свободы людей».7

«В социализме — лучиночки, в христианстве крайнее развитие личности и собственной воли. <…> В чем идеал [Христос]? Достигнуть полного могущества сознания и развития, вполне сознать свое я — и отдать это всё самовольно для всех. В самом деле: что станет делать лучшего человек, всё получивший, всё сознавший и всемогущий? Если вы его оставите в раздробленном на личности состоянии, то вы дальше брюха ничего не получите. Социалисты дальше брюха не идут. А наша “Молодая Россия” — только и делает уже несколько лет, что стремится всеми силами своими доказать, что дальше и всего того, что в нем заключается, ничего и нет».8

А нужно как раз «пойти дальше» социализма, взяв от него его позитивную составляющую, а именно, коллективизм («жительство массами»), стремление к общественному единству, волю к социальному преобразованию и т.п. диалектические «добродетели».

«Вот и в теперешней Франции, уже унылой и раздробленной духовно, есть и теперь еще одна из таких идей, представляющая новый, но, по-нашему, совершенно естественный фазис ее же прежней мировой католической идеи и развитие ее, и чуть не половина французов верит и теперь, что в ней-то и кроется спасение не только их, но и мира, — это именно их французский социализм. Идея эта, то есть ихний социализм, конечно ложная и отчаянная, но не в качестве ее теперь дело, а в том, что она теперь существует, живет живой жизнью и что в исповедующих ее нет сомнения и уныния, как в остальной огромной части Франции».9

«Жить живой жизнью» (то есть, сублимированными страстями) – это высшая похвала в романтизме. Поэтому из этой «живой жизни» социализма органически будет сделан следующий шаг, потому что гуманизм во всех его формах (и почвеннический романтизм не исключение) предполагает гностическую веру в «человеческую природу», поступательно эволюционирующую, неизбежно восходящую к «совершенству» и «идеалу», возвращающуюся к утраченному «всеединству», «цельности», «полноте».

«Есть нечто гораздо высшее бога-чрева. Это — быть властелином и хозяином даже себя самого, своего я, пожертвовать этим я, отдать его — всем. В этой идее есть нечто неотразимо-прекрасное, сладостное, неизбежное и даже необъяснимое. Необъяснимое именно. Начни объяснять социалист, — он скажет: это потому, что если представить себе, что всякий отдаст всё, даже себя, даже я свое для всех, то, значит, не будет бедного, а все страшно будут богаты. И соврет социалист грубо, гнусно и пузато. Ибо хотя действительно так, то есть все будут богаты, но на этом социализм и останавливается. <…> А вся-то штука, вся-то бесконечность христианства над социализмом в том и заключается, что христианин (идеал), всё отдавая, ничего себе сам не требует. Мало того: даже враждебен к идее о вознаграждении, о гонораре, он понимает ее как бессмыслицу и примет вознаграждение только от любви к дающему или потому только, что чувствует, что после этого еще сильнее будет любить дающего (новый Иерусалим, объятия, зеленые ветви)».10

До того эта гуманистическая вера в человека в почвенничестве «неизъяснима», до того эта романтическая историософия иррациональна, что, несмотря на всю критику социализма у Достоевского, каким-то диалектическим вывертом (или по закону «единства противоположностей»)

«социализм есть последнее, крайнее до идеала развитие личности, а не норма, то есть сознательно развитые единицы личностей, в высшей степени, соединенные тоже в высшей степени во имя красоты идеала, и дойдет до убеждения, сколько разумного, столько и всем человеком (то есть самого непосредственного) – что самое высшее распоряжение собой — это пожертвовать даже собой. Патриархальность было состояние первобытное. Цивилизация — среднее, переходное. Христианство — третья и последняя степень человека, но тут кончается развитие, достигается идеал».11

«Социалисты — страстная вера. Сравнивали с христианством. Правда, примазалось ужасно много и мошенников. А сколько дураков к ней примазалось, как вышли на улицу. Религия на Западе пала. Тамошний мир мучится недостатком духовной жизни (об религии, необходимости ее. наука не заменит пустоты после веры). Бросились на социализм и жаждущие жизни духовной, и голодные. Общество созидается нравственностью и религиею».12

Эта теургия, воля к «созиданию общества», перевоспитанию человека как преображения самой его природы – это общий знаменатель почвенничества и социализма, маркер нового гностицизма, верный признак принадлежности их к одному революционному проекту модерна.

«Социализм — великая идея, — вдруг неожиданно сказал Шатов. – <…> Писарев был человек умный и благородный».13

То есть, социализм имеет в себе аспект лжерелигии, и в этом отношении (хоть какой-то, пусть и ложной, религиозности, понимаемой как «страстная вера в идеал», «жажда духовной жизни») он лучше буржуазного антирелигиозного либерализма, потому что его как «живую жизнь» можно наполнить «христианским» содержанием (то есть гностическим содержанием самого почвенничества).

«Князь выводит ему [Шатову], что христианство (православие) заключает в себе разрешение всех вопросов, нравственных и социальных».14

Того же мнения, напомним (потому что многие постоянно теряют из вида это тождество воззрений автора и его многочисленных резонеров), и сам Достоевский («Есть нечто гораздо высшее бога-чрева <…> хотя действительно [в идеале грядущего христианства] все будут богаты», то есть и душа спасется, и полные закрома).

Таким образом, если в отношении атеистического социализма историософия и роман «Бесы» Достоевского – это блестящая сатира и прогноз на ближайшее будущее («”Камни и хлебы” значит теперешний социальный вопрос, среда. Это не пророчество, это всегда было» ),15 то в отношении исторических судеб Христианства – это почти классический хилиазм.

«…никогда еще мир, земной шар, земля — не видали такой громадной идеи, которая идет теперь от нас с Востока на смену европейских масс, чтоб возродить мир. Европа и войдет своим живым ручьем в нашу струю, а мертвою частию своею, обреченною на смерть, послужит нашим этнографическим материалом. Мы несем миру единственно, что мы можем дать, а вместе с тем единственно нужное: православие, правое и славное вечное исповедание Христа и полное обновление нравственное его именем. Мы несем 1-й рай 1000 лет, и от нас выйдут Энох и Илия, чтоб сразиться с антихристом, т.е. с духом Запада, который воплотится на Западе»; «мы, русские, несем миру возобновление их утраченного идеала. Зверь с раненой головой, 1000 лет. Представьте себе, что все Христы; будут ли бедные?» «Если б представить, что все Христы, то мог ли быть пауперизм? <…> Это предсказано в христианстве [Апокалипсис]: именно millenium»; «послушайте, сообразите сами: раненый зверь, третья часть трав погибла, блудница Востока(?), жена чревата — Россия».16

«Казарменный» социализм как порождение католического антихристианства с его внешним, «тоталитарным» единством (только уже не вокруг папы, а вокруг «хлебов» и социалистического понтифика), по Достоевскому, должен был воплотиться на Западе («социализм есть сила грядущая для всей Западной Европы»),17 а воплотился «у нас», – такая вот ирония Промысла над самозваным пророком.

«…католичество принято тут [во Франции] видимо за общее знамя соединения всего старого порядка вещей, за все девятнадцать веков, — соединения против чего-то нового и грядущего, насущного и рокового, против грозящего вселенной обновления новым порядком вещей, против социального, нравственного и коренного переворота во всей западноевропейской жизни, или, по крайней мере, если и не совершится обновление это, то против страшного потрясения и колоссальной революции, которая несомненно грозит потрясти все царства буржуазии во всем мире, везде, где они организовались и процвели, по шаблону французскому 1789 года, грозит сковырнуть их прочь и стать на их место. <…> и социализм-то самый начнется в ней по католическому шаблону, с католической организацией и закваской, не иначе».18

«…она накануне падения, ваша Европа, повсеместного, общего и ужасного. Муравейник, давно уже созидавшийся в ней без церкви и без Христа (ибо церковь, замутив идеал свой, давно уже и повсеместно перевоплотилась там в государство), с расшатанным до основания нравственным началом, утратившим всё, всё общее и всё абсолютное, — этот созидавшийся муравейник, говорю я, весь подкопан. Грядет четвертое сословие, стучится и ломится в дверь и, если ему не отворят, сломает дверь. Не хочет оно прежних идеалов, отвергает всяк доселе бывший закон. На компромисс, на уступочки не пойдет, подпорочками не спасете здания. Уступочки только разжигают, а оно хочет всего. Наступит нечто такое, чего никто и не мыслит. Все эти парламентаризмы, все исповедоваемые теперь гражданские теории, все накопленные богатства, банки, науки, жиды — всё это рухнет в один миг и бесследно — кроме разве жидов, которые и тогда найдутся как поступить, так что им даже в руку будет работа. Все это “близко, при дверях”».19

Ничего не скажешь, все сбылось (включая и тут «нашедшихся жидов»). Только… в самой России, а не на сгнившем до основания Западе… Но, в конечном итоге, по Достоевскому как гностическому «пророку», все равно неизбежен «всечеловеческий» хэппи-энд, потому что за дело возьмутся отечественные «спасители мира».

«Ибо социализм имеет задачей разрешение судеб человечества уже не по Христу, а вне бога и вне Христа, и должен был зародиться в Европе естественно, взамен упадшего христианского в ней начала, по мере извращения и утраты его в самой церкви католической. Утраченный образ Христа сохранился во всем свете чистоты своей в православии. С Востока и пронесется новое слово миру навстречу грядущему социализму, которое, может, вновь спасет европейское человечество».20

То есть, «русский социализм» (почвенническое «православие») доделает то, что не сдюжил социализм западный – «прокачает» человеческую природу по «образу Христа».

«…Франция, развившая из идей 89 года свой особенный французский социализм, то есть успокоение и устройство человеческого, общества уже без Христа и вне Христа, как хотело да не сумело устроить его во Христе католичество, — эта самая Франция и в революционерах Конвента, и в атеистах своих, и в социалистах своих, и в теперешних коммунарах своих — всё еще в высшей степени есть и продолжает быть нацией католической вполне и всецело, вся зараженная католическим духом и буквой его <…> Самый теперешний социализм французский <…> есть не что иное, как лишь вернейшее и неуклонное продолжение католической идеи, самое полное и окончательное завершение ее, роковое ее последствие, выработавшееся веками. Ибо социализм французский есть ни что иное, как насильственное единение человечества — идея, еще от древнего Рима идущая и потом всецело в католичестве сохранившаяся. Таким образом идея освобождения духа человеческого от католичества облеклась тут именно в самые тесные формы католические, заимствованные в самом сердце духа его, в букве его, в материализме его, в деспотизме его, в нравственности его. С другой стороны восстает старый протестантизм, протестующий против Рима вот уже девятнадцать веков, против Рима и идеи его, древней языческой и обновленной католической, против мировой его мысли владеть человеком на всей земле, и нравственно и матерьяльно, против цивилизации его, — протестующий еще со времен Арминия и Тевтобургских лесов. Это — германец, верящий слепо, что в нем лишь обновление человечества, а не в цивилизации католической».21

Но и немецкий протестантизм, как и французский «протестантизм» (социализм), – это ложный выход из исторического ступора европейского человечества. Подлинный выход – «русский социализм» (протестантизм) Достоевского, или тот гностический хилиазм почвенничества, «то слово окончательной гармонии, о котором я говорю в моей Речи».22

«…на Востоке действительно загорелась и засияла небывалым и неслыханным еще светом третья мировая идея — идея славянская, идея нарождающаяся, — может быть, третья грядущая возможность разрешения судеб человеческих и Европы. Всем ясно теперь, что с разрешением Восточного вопроса вдвинется в человечество новый элемент, новая стихия, которая лежала до сих пор пассивно и косно и которая, во всяком случае и наименее говоря, не может не повлиять на мировые судьбы чрезвычайно сильно и решительно. Что это за идея, что несет с собою единение славян?  <…> Тут нечто всеобщее и окончательное, и хоть вовсе не решающее все судьбы человеческие, но, без сомнения, несущее с собою начало конца всей прежней истории европейского человечества, — начало разрешения дальнейших судеб его, которые в руках божиих и в которых человек почти ничего угадать не может, хотя и может предчувствовать».23

Как бы ортодоксальное смирение и трезвость последних строк не должны вводить в заблуждение, потому что они, как всегда, диалектически «уравновешены» в этой страстной историософии гностической идеей принципиально различных «стихий» («идей», «начал», «духов») в едином «человечестве», якобы способных обновлять целое и демиургически двигать весь этот космогонический процесс в божественное завтра.

И наоборот, ошибившись в своих «предчувствиях» с точностью до наоборот с местом, или в политической географии, Достоевский предсказал немало психологических и натуралистических деталей практического осуществления социализма, что само по себе, конечно, неординарно. Например – каннибализм: не только в переносном смысле стихийного социального дарвинизма («борьбы за существование»: сначала с «классовым врагом», затем внутри победившей партии), но и в самом прямом смысле антропофагии как выражения внутреннего расчеловечивания атеизма.

«Не имея инстинкта пчелы или муравья, безошибочно и точно созидающих улей и муравейник, люди захотели создать нечто вроде человеческого безошибочного муравейника. Они отвергли происшедшую от бога и откровением возвещенную человеку единственную формулу спасения его: “Возлюби ближнего как самого себя” — и заменили ее практическими выводами вроде: “Chacun pour soi et Dieu pour tous” [Каждый за себя, а Бог за всех (франц.)] — или научными аксиомами вроде “борьбы за существование”. Не имея инстинкта животных, по которому те живут и устраивают жизнь свою безошибочно, люди гордо вознадеялись на науку, забыв, что для такого дела, как создать общество, наука еще всё равно что в пеленках. Явились мечтания. Будущая Вавилонская башня стала идеалом и, с другой стороны, страхом всего человечества. Но за мечтателями явились вскоре уже другие учения, простые и понятные всем, вроде: “Ограбить богатых, залить мир кровью, а там как-нибудь само собою всё вновь устроится”. Наконец, пошли дальше и этих учителей, явилось учение анархии, за которою, если б она могла осуществиться, наверно бы начался вновь период антропофагии, и люди принуждены были бы начинать опять всё сначала, как тысяч за десять лет назад. Католичество понимает всё это отлично и сумеет соблазнить предводителей подземной войны. Оно скажет им: “У вас нет центра, порядка в ведении дела, вы раздробленная по всему миру сила, а теперь, с падением Франции, и придавленная. Я буду единением вашим и привлеку к вам и всех тех, кто в меня еще верует”. Так или этак, а соединение произойдет. Католичество умирать не хочет, социальная же революция и новый, социальный период в Европе тоже несомненен: две силы, несомненно, должны согласиться, два течения слиться. Разумеется, католичеству даже выгодна будет резня, кровь, грабеж и хотя бы даже антропофагия».24

Со все той же поправкой на геополитическую топографию осуществления этой социалистической антропофагии.

Сюда же, к отчасти сбывшимся предсказаниям Достоевского, можно отнести его ожидание сближения идей социализма и политики Ватикана в плане социальной концепции последнего, то есть принятия на вооружение Римом тех социал-христианских проектов «обновления католичества», которые еще были маргинальными в его время (но, опять же, с поправкою на то, что сами эти социал-христианские учения, Ламенне, в частности, оценивались Достоевским более чем положительно, поскольку они были, по сути, тождественны его собственным идеям «развития православия»).25

«Соединение же обоих врагов [Германии: католичества и социализма] произойдет несомненно, только лишь падет политически Франция. Оба врага эти имели с Францией всегда органическую связь. Католичество, почти до последнего времени, было единящей и существенной идеей ее. Социализм же и зародился в ней. <…> вот что произойдет, по всей вероятности, если падет политически Франция: католичество потеряет свой меч и в первый раз обратится к народу, которого оно презирало столько веков, заискивая у королей и императоров земных. Но теперь оно обратится к народу, ибо некуда идти ему больше, обратится именно к предводителям наиболее подвижного и подымчивого элемента в народе, социалистам. Народу оно скажет, что всё, что проповедуют им социалисты, проповедовал и Христос. Оно исказит и продаст им Христа еще раз, как продавало прежде столько раз за земное владение, отстаивая права инквизиции; мучившей людей за свободу совести во имя любящего Христа, — Христа, дорожащего лишь свободно пришедшим учеником, а не купленным или напуганным. Оно продавало Христа, благословляя иезуитов и одобряя праведность “всякого средства для Христова дела”. Всё Христово же дело оно искони обратило лишь в заботу о земном владении своем и о будущем государственном обладании всем миром. <…> Католичество умирать не хочет, социальная же революция и новый, социальный период в Европе тоже несомненен: две силы, несомненно, должны согласиться, два течения слиться».26

Опять же, совпадение исторически далеко не полное («слияние» произошло лишь отчасти и не революционным путем, но путем реформ, и даже не столько с социализмом, сколько с либерализмом). Но сама тенденция угадана верно.

Не подвила проницательность Достоевского и в другом аспекте «восточного вопроса», а именно, в отношении хронической неблагодарности западных славян после всех святых жертв России ради их освобождения и благополучия вообще.

«…не будет у России, и никогда еще не было, таких ненавистников, завистников, клеветников и даже явных врагов, как все эти славянские племена, чуть только их Россия освободит, а Европа согласится признать их освобожденными! И пусть не возражают мне, не оспаривают, не кричат на меня, что я преувеличиваю и что я ненавистник славян! Я, напротив, очень люблю славян, но я и защищаться не буду, потому что знаю, что всё точно так именно сбудется, как я говорю, и не по низкому, неблагодарному, будто бы, характеру славян, совсем нет, — у них характер в этом смысле как у всех, — а именно потому, что такие вещи на свете иначе и происходить не могут Распространяться не буду, но знаю, что нам отнюдь не надо требовать с славян благодарности, к этому нам надо приготовиться вперед. Начнут же они, по освобождении, свою новую жизнь, повторяю, именно с того, что выпросят себе у Европы, у Англии и Германии, например, ручательство и покровительство их свободе, и хоть в концерте европейских держав будет и Россия, но они именно в защиту от России это и сделают. Начнут они непременно с того, что внутри себя, если не прямо вслух, объявят себе и убедят себя в том, что России они не обязаны ни малейшею благодарностью, напротив, что от властолюбия России они едва спаслись при заключении мира вмешательством европейского концерта, а не вмешайся Европа, так Россия, отняв их у турок, проглотила бы их тотчас же, «имея в виду расширение границ и основание великой Всеславянской империи на порабощении славян жадному, хитрому и варварскому великорусскому племени. <…> Может быть, целое столетие, или еще более, они будут беспрерывно трепетать за свою свободу и бояться властолюбия России; они будут заискивать перед европейскими государствами, будут клеветать на Россию, сплетничать на нее и интриговать против нее. <…> Особенно приятно будет для освобожденных славян высказывать и трубить на весь свет, что они племена образованные, способные к самой высшей европейской культуре, тогда как Россия — страна варварская, мрачный северный колосс, даже не чистой славянской крови, гонитель и ненавистник европейской цивилизации. У них. конечно, явятся, с самого начала, конституционное управление, парламенты, ответственные министры, ораторы, речи. Их будет это чрезвычайно утешать и восхищать. Они будут в упоении, читая о себе в парижских и в лондонских газетах».27

Однако и здесь гностический гуманизм Достоевского не может не исказить подлинного христианского реализма исторической картины, потому что и эти «клеветы» и предательства, по Ф.М., будут преходящими явлениями, и рано или поздно «природа» («славянская» и вообще «всечеловеческая») возьмет свое.

«Долго, о, долго еще они не в состоянии будут признать бескорыстия России и великого, святого, неслыханного в мире поднятия ею знамени величайшей идеи, из тех идей, которыми жив человек и без которых человечество, если эти идеи перестанут жить в нем, — коченеет, калечится и умирает в язвах и в бессилии. <…> России надо серьезно приготовиться к тому, что все эти освобожденные славяне с упоением ринутся в Европу, до потери личности своей заразятся европейскими формами, политическими и социальными, и таким образом должны будут пережить целый и длинный период европеизма прежде, чем постигнуть хоть что-нибудь в своем славянском значении и в своем особом славянском призвании в среде человечества». 28

Отсюда – основной «парадокс» историософии Достоевского, он же – главное его «пророчество», заключающееся в том, что все эти безобразные противоречия «исторического развития» есть онтологически необходимые этапы становления грядущего «всечеловеческого братства». То есть, все космогонические положения почвеннической диалектики 60-х (ст. «Социализм и христианство») остались в силе у Достоевского в последние годы его творчества.

«Тип этот верный и схвачен безошибочно, тип постоянный и надолго у нас, в нашей Русской земле, поселившийся. Эти русские бездомные скитальцы продолжают и до сих пор свое скитальчество и еще долго, кажется, не исчезнут. И если они <…> ударяются в социализм, которого еще не было при Алеко, ходят с новою верой на другую ниву и работают на ней ревностно, веруя, как и Алеко, что достигнут в своем фантастическом делании целей своих и счастья не только для себя самого, но и всемирного. Ибо русскому скитальцу необходимо именно всемирное счастие чтоб успокоиться: дешевле он не примирится, — конечно, пока дело только в теории. Это всё тот же русский человек, только в разное время явившийся. Человек этот, повторяю, зародился как раз в начале второго столетия после великой петровской реформы, в нашем интеллигентном обществе, оторванном от народа, от народной силы. <…> Много-много что полиберальничают “с оттенком европейского социализма”, но которому придан некоторый благодушный русский характер, — но ведь всё это вопрос только времени. Что в том, что один еще и не начинал беспокоиться, а другой уже успел дойти до запертой двери и об нее крепко стукнулся лбом. Всех в свое время то же самое ожидает, если не выйдут на спасительную дорогу смиренного общения с народом. <…> Фантастический и нетерпеливый человек жаждет спасения пока лишь преимущественно от явлений внешних; да так и быть должно».29

То есть, и буржуазно-просветительский эгоизм и рационализм, и романтический индивидуализм и темный мистицизм, и протест Реформации, и «муравейник» плотоядного социализма, и малодушие западных славян, и само «антихристианство» папизма – все это законные подходы к будущему «всечеловеческому» раю на земле и простительные заблуждения перед его «всепримиряющей» истиной.

В самом творчестве Пушкина, другого «великого русского пророка» и, более того, как в эмбрионе «Всечеловека», все эти «фазисы развития» были пройдены, а значит, «искуплены», «оправданы» и «освящены».

«Еще и еще раз повторю: эти периоды не имеют таких твердых границ. Некоторые из произведений даже этого третьего периода могли, например, явиться в самом начале поэтической деятельности нашего поэта, ибо Пушкин был всегда цельным, целокупным, так сказать, организмом, носившим в себе все свои зачатки разом, внутри себя, не воспринимая их извне. Внешность только будила в нем то, что было уже заключено во глубине души его. Но организм этот развивался, и периоды этого развития действительно можно обозначить и отметить, в каждом из них, его особый характер и постепенность вырождения одного периода из другого. Таким образом, к третьему периоду можно отнести тот разряд его произведений, в которых преимущественно засияли идеи всемирные, отразились поэтические образы других народов и воплотились их гении. <…> Читая эти странные стихи, вам как бы слышится дух веков реформации, вам понятен становится этот воинственный огонь начинавшегося протестантизма, понятна становится, наконец, самая история, и не мыслью только, а как будто вы сами там были, прошли мимо вооруженного стана сектантов, пели с ними их гимны, плакали с ними в их мистических восторгах и веровали вместе с ними в то, во что они поверили. Кстати: вот рядом с этим религиозным мистицизмом религиозные же строфы из Корана или “Подражания Корану”: разве тут не мусульманин, разве это не самый дух Корана и меч его, простодушная величавость веры и грозная кровавая сила ее? А вот и древний мир, вот “Египетские ночи”, вот эти земные боги, севшие над народом своим богами, уже презирающие гений народный и стремления его, уже не верящие в него более, ставшие впрямь уединенными богами и обезумевшие в отъединении своем, в предсмертной скуке своей и тоске тешащие себя фантастическими зверствами, сладострастием насекомых, сладострастием пауковой самки, съедающей своего самца. Нет, положительно скажу, не было поэта с такою всемирною отзывчивостью, как Пушкин, и не в одной только отзывчивости тут дело, а в изумляющей глубине ее, а в перевоплощении своего духа в дух чужих народов, перевоплощении почти совершенном, а потому и чудесном, потому что нигде ни в каком поэте целого мира такого явления не повторилось. Это только у Пушкина, и в этом смысле, повторяю, он явление невиданное и неслыханное, а по-нашему, и пророческое, ибо… ибо тут-то и выразилась наиболее его национальная русская сила, выразилась именно народность его поэзии, народность в дальнейшем своем развитии, народность нашего будущего, таящегося уже в настоящем, и выразилась пророчески. Ибо что такое сила духа русской народности как не стремление ее в конечных целях своих ко всемирности и ко всечеловечности? Став вполне народным поэтом, Пушкин тотчас же, как только прикоснулся к силе народной, так уже и предчувствует великое грядущее назначение этой силы. Тут он угадчик, тут он пророк. <…> Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. О, всё это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей. <…> И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братскою любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!»30

То есть, утопия «общей гармонии» Достоевского попросту включает в себя (и, тем самым, «диалектически снимает», мифически «примиряет») все текущие антиутопии реальной мировой истории. Оракулом этой грядущей глобальной утопии нового гностицизма и выступает Достоевский.

«Вся глубокая ошибка их [либералов] в том, что они не признают в русском народе церкви. Я не про здания церковные теперь говорю и не про причты, я про наш русский “социализм” теперь говорю (и это обратно противоположное церкви слово беру именно для разъяснения моей мысли, как ни показалось бы это странным), цель и исход которого всенародная и вселенская церковь, осуществленная на земле, по колику земля может вместить ее. Я говорю про неустанную жажду в народе русском, всегда в нем присущую, великого, всеобщего, всенародного, всебратского единения во имя Христово. И если нет еще этого единения, если не созижделась еще церковь вполне, уже не в молитве одной, а на деле, то все-таки инстинкт этой церкви и неустанная жажда ее, иной раз даже почти бессознательная, в сердце многомиллионного народа нашего несомненно присутствуют. Не в коммунизме, не в механических формах заключается социализм народа русского: он верит, что спасется лишь в конце концов всесветным единением во имя Христово. Вот наш русский социализм! Вот над присутствием в народе русском этой высшей единительно-“церковной” идеи вы и смеетесь, господа европейцы наши».31

Но суть в том, что этот романтический хилиазм есть идея не только и не столько антилиберальная, сколько квазихристианская (отсюда и заявленная оппозиция «притчу» и «зданиям церковным»), поэтому не только либерал Градовский, но и оптинские старцы благодушно посмеялись над ней (параллельно изложенной Достоевским в «Братьях Карамазовых»). «Весьма полезно будет тотчас после уверений Достоевского и Солов(ьева), что “небесный Иерусалим” сойдет на землю, прочесть взгляды Еп(ископа) Феофана (“Отступление”). Он говорит — совершенно другое и, разумеется, под этими его рассуждениями подписались бы как покойные Еп(ископы) Алексей и Никанор и т.д., так и все Оптинские и Афонские старцы. — А когда Дост(оевский) напечатал свои надежды на земное торжество Христианства в “Братьях Карамазовых”, то Оптинские иеромонахи, смеясь, спрашивали друг друга: “Уж не вы ли, От(ец) такой-то, так думаете?”».32

Вообще же Священные Писание и Предание весьма строго относятся к подобного рода богословской самодеятельности. «Я не посылал пророков сих, а они сами побежали; Я не говорил им, а они пророчествовали. <…> Я слышал, что говорят пророки, Моим именем пророчествующие ложь. Они говорят: “мне снилось, мне снилось”. Долго ли это будет в сердце пророков, пророчествующих ложь, пророчествующих обман своего сердца? <…> Пророк, который видел сон, пусть и рассказывает его как сон; а у которого Мое слово, тот пусть говорит слово Мое верно. Что общего у мякины с чистым зерном? говорит Господь <…> Вот, Я — на пророков ложных снов, говорит Господь, которые рассказывают их и вводят народ Мой в заблуждение своими обманами и обольщением, тогда как Я не посылал их и не повелевал им, и они никакой пользы не приносят народу сему, говорит Господь» (Иер 23:21-32). «Не пустое ли видение видели вы? и не лживое ли предвещание изрекаете, говоря: “Господь сказал”, а Я не говорил? <…> они вводят народ Мой в заблуждение, говоря: “мир”, тогда как нет мира; и когда он строит стену, они обмазывают ее грязью, скажи обмазывающим стену грязью, что она упадет. Пойдет проливной дождь, и вы, каменные градины, падете, и бурный ветер разорвет ее» (Иез 13:7-11).

Александр Буздалов

Источник

______________________________________________

1 митр. Антоний (Храповицкий). Словарь к творениям Достоевского (Не должно отчаиваться) / митр. Антоний (Храповицкий). Сила Православия. М., «Институт русской цивилизации», «Алгоритм», 2012. С. 426.

2 преп. Антоний Великий. Вопросы святого Сильвестра и ответы преподобного Антония. Вопросы 45-46. Цит. по изд.: Преподобный Антоний Великий. Поучения. М., изд. Сретенского монастыря, 2008.

3 св. Ириней Лионский. Доказательства апостольской проповеди. §49 / св. Ириней Лионский. Творения. Изд. 2-е. СПб., 1900. С. 594.

4 Дневник писателя. 1880, август, гл.3. Варианты черновых автографов / Д.,XXVI,323.

5 Социализм и христианство. Записная тетрадь 1864-1865 гг. / Д.,XX,192-194.

6 Там же; с.192.

7 Дневник писателя. 1877, январь, гл. 2,II / Д.,XXV,21.

8 Социализм и христианство. Записная тетрадь 1864-1865 гг. / Д.,XX,191-193.

9 Дневник писателя. 1877, январь, гл. 2,I / Д.,XXV,18.

10 Социализм и христианство. Записная тетрадь 1864-1865 гг. / Д.,XX,192-193.

11 Там же; с.193-194.

12 Бесы. Подготовительные материалы / Д.,XI,115.

13 Там же; с.171.

14 Там же; с.180.

15 Достоевский Ф.М. – Любимову В.А. 7.06.1876 / Д.,XXIX(2),84.

16 Бесы. Подготовительные материалы / Д.,XI,167-168,177,182.

17 Дневник писателя. 1877, май-июнь, гл. 3,III / Д.,XXV,160.

18 Дневник писателя. 1877, май-июнь, гл. 2,II / Д.,XXV,145.

19 Дневник писателя. 1880, август, гл.3,III / Д.,XXVI.167-168.

20 Дневник писателя. 1877, ноябрь, гл.3,I / Д.,XXVI,85.

21 Дневник писателя. 1877, январь, гл. 1,I / Д.,XXV,6-7.

22 Дневник писателя. 1880, август, гл.3. Варианты черновых автографов / Д.,XXVI,323.

23 Дневник писателя. 1877, январь, гл. 1,I / Д.,XXV,9.

24 Дневник писателя. 1877, ноябрь, гл.3,III / Д.,XXVI,90.

25 Ср.: «Ламенне Фелисите-Роберт (1782-1854) – французский мыслитель; будучи учеником Сен-Симона, проделал эволюцию от ортодоксального католицизма, через отрицание светской власти папы к христианскому социализму и к разрыву с католической церковью. Книга Ламеннне “Слова верующего” (1834) была известна Достоевскому: экземпляр ее имелся в библиотеке Петрашевского» (Батюто А.И. Примечания / Д.,ХХ,380). «Нет веры в самом папе. В служителях церкви – разве суеверие. (Попытки обновленного христианства в величайших представителях католицизма, Ламенне, Лакордер)» (Записная тетрадь 1864-1865 гг. / Д.,ХХ,189).

26 Там же; с.89-90.

27 Дневник писателя. 1877, ноябрь, гл.2,III / Д.,XXVI,78-79.

28 Там же.

29 Дневник писателя. 1880, август, гл.2 / Д.,XXVI,137-138.

30 Там же; с.145-148.

31 Дневник писателя. 1881, январь, гл.1,IV / Д.,XXVII,18-19.

32 Леонтьев К.Н – Фуделю И.И. 30.01.1891 / Леонтьев К.Н. Полн. собр. сочинений и писем в 20-и томах. СПб, изд. «Владимир Даль», 2012. Приложение, кн.1. С.288.

 

 

 

Комментарии

Оставить комментарий

История идей

Книги «Конструктивная неопределенность» православного экуменизма

Книги Церковный коллаборационизм


ПОДДЕРЖАТЬ САЙТ

Карта Сбербанка: 5469 4800 1315 0682